Город на неве с помощью учебника заполни пропуски в тексте, Твардовский Иван Трифонович
Вскоре первая капля упала на серый асфальт, за ней вторая, одна за другой, превращаясь в сильный ливень. Баранова, Л. Сп ишите, подчёркивая в словах одной чертой орфограммы, т. Волкова Елизавета. С малых лет нам внушали, что работа — главная обязанность члена семьи и что жить иначе нельзя.
Часто и подолгу рассказывал дедушка внуку истории из солдатской жизни, о битвах, о геройских подвигах русских солдат на войне. Смерть дедушки для шестилетнего Шуры была тяжкой утратой. Поначалу отец пробовал открыть в Загорье кузницу маленькую, холодную.
Ту самую, о которой в поэме «За далью — даль» будет сказано:. Эту кузницу, которую отец соорудил, когда Шуре исполнилось всего, может, год-два от роду, я тоже помню. То было жалкое строеньице у самой межи с соседским участком братьев Ивановых, площадью всего метра три на четыре. Собирали его из разного подсобного материала, то есть не из бревен и даже не из бревнышек, а из всего того, что по нужде идет в дело: и плаха, и жердь, и тесина, и завалящая рама — лишь бы можно было обойтись до поры до времени.
Работал отец в той кузнице, видимо, от случая к случаю, так как молотобойца он не имел, да и заказчики в той глуши были далеко не всегда. В поэме «За далью — даль» есть об отцовской кузнице такие строки:. Постукивая ручником, отец давал понять, где и как нужно ударить кувалдой. Иногда приходилось и матери помогать отцу, беря в руки кувалду. Мне не довелось видеть отца работающим в той изначальной старой кузнице.
На моей памяти она стояла заброшенной, и мы, дошколята, с любопытством заглядывали в окошко, порой проникали вовнутрь, ворошили остатки ржавых железок, пытливо гадали о назначении странных «молоточков»— зубил, бородков, гладилок, оправок, насаженных на удлиненные рукоятки. Все это казалось далеким прошлым, оставленным и забытым, и совсем как-то не верилось, что отец был кузнец.
Потом эта кузница была снесена, на ее месте насадили дички яблоньки. В посадках, которые мы по-детски называли «наш сад», «питомник», Шура с упорным тщанием пробовал делать прививки, которые не хотели приживаться.
Это был период, когда в семье нас, детей, было уже пятеро. Отец целиком посвятил себя ведению хозяйства с земли — хотел испытать счастье земледельца, энергией и смекалкой окультурить свое «имение» и обеспечить достаток семьи. В отличие от его отца, безземельного пришлого бобыля, у него было право на землю, пусть малоудобную, кислую, но все же способную родить хлеб, картошку. В занятиях сельским хозяйством случались у отца удачи, но больше, пожалуй, было неудач.
Семья еле сводила концы с концами: изнурительный труд на пашне в мелких болотцах, замшелых березничках, кочковатых полянках не вознаграждался желанным урожаем. На отвоеванных у кустарников нивах озимые подопревали, и их нередко приходилось пересеивать яровыми. Но «пороха» у отца всегда хватало, и он, не щадя сил, упорно продолжал работать, облагораживая свое «имение».
Хозяйство отца было явно слабее, чем у некоторых соседей, хотя возможности, на первый взгляд, вроде бы были одинаковые. Но это только на первый взгляд, для неискушенных в сельском хозяйстве. Вообще же наш участок был во всех отношениях менее пригодным для земледелия, чем многие в округе.
Дело еще и в том, что отец, личность увлекающаяся, любил жить с интересом для души, что. Приобретал, например, дорогостоящую лошадь, по возможности — породистую, рослую, с рысистыми данными, которую мог бы себе позволить купить лишь состоятельный хозяин, но никак не тот, у которого, как говорится, не хватает девяти гривен до рубля.
Такая лошадь требовала особого ухода, хозяйственную пользу она вряд ли приносила, хотя на ней же и пахали, и возили. Других же, обычных рабочих лошадей у нас не было —держали всегда только одну. Вставал отец рано, раньше всех в семье. Еще и день не начался, а его унесло вон куда! Так и мелькает его фигура среди наших лоскутных нив — на пашне, на целине. То там, то сям, сгибаясь, поправляет, переворачивает дернину — «перепреет — хоть пятнышко, да удобрит»,— ногой, рукой придавит и — дальше Остановится, туда-сюда оглянется: «Ага!
И все как-то споро, с желанием, с любовью. Такие утренние «прогулки» весной и летом совершал он как бы совсем не в счет своего рабочего дня. Влияние отца в семье на нас, на детей, до определенного времени было несомненным, и мы с искренним уважением относились к его броской, завидной расторопности.
Нам было лестно, что и лошадь наша не как у всех, а глядишь еще — рожь удалась отменная, что есть у нас и «сад плодовый: пять яблонь — пять сортов», и есть сажелка, где можно купаться. Но в глазах соседей мы выглядели странно: «все не как у людей». Мой рассказ — о той «малой частице света Мы любили окружавшую нас природу и росли слитно с ней, впитывая в полной мере детские радости.
Все стежки-дорожки, пригорки и задворки, кустарники и болотца, усадебные насаждения и наши немудрые строения были милы и дороги. Возле простенького, на один скат крылечка с лавочками стояли старые сосна и ель, почти сросшиеся у корней, с густыми, широкими кронами.
Без этих деревьев трудно мне представить нашу загорьевскую усадьбу — так ярко они запечатлелись в детской памяти. Там, под кронами, пилились на козлах дрова, отбивались косы, на гладких нижних сучьях были развешаны грабли, веревки, косы. Тут же находились телега, плуг, борона. Место это содержалось в порядке, в чистоте. Тут даже в ненастье было сухо.
Прямо на восток от хаты, под пригорком — водоем и колодец. Водоемчик шутейный, маленький, называвшийся у нас сажелкой, устроенный омутом, все же не без затейливости: в центре насыпной курганчик с кустарничками — и это было очень занятно для детей; чтобы попасть туда, нужно было уметь плавать или как-то придумать переправу.
Детская фантазия позволяла называть это место «необитаемым островом», где можно было стать «Робинзоном». А сколько было всяких деревьев! И липы, и рябины, и березы, да и садик же за сенным сарайчиком Дальше, между гумном и яблоневым садиком,— рощица из осинок. Затем — «Поле.
В другой стороне, где кузница,— целая аллея молодых березок, тянувшаяся вдоль границы с соседями Ивановыми. Она была посажена старшим братом Константином и отцом.
На хуторе у нас все приметные места носили имена. Была еще и «Белая горка» — жиденькая рощица березок; был и «Большой луг». Эти места, конечно, до смешного малы, но в детстве воспринималось нами все это совсем по-особому. Поднимали нас рано. Лишь самым младшим позволялось спать вдоволь. Пасти скотину, как помню, мать будила брата Шуру. В летнее время до привоза сена в сарай наша постель устраивалась прямо на полу, где мы все спали друг возле дружки на разостланных сенниках — матрасах из сена или соломы.
Укрывались одежками. О простынях не было и речи. Сынок мой, проснись, детка мой! Солнышко уже взошло! Вставай, мой дорогой! Проснись, детка! Днем поспишь. Ну быстрей же, детка! Посмотри же! Петушки, воробушки, птички синички, все букашки, все жучки загудели, полетели, побежали кто куда! Ну вставай же! День начался! Каждое хуторское хозяйство обходилось своим пастбищем, своими пастухами. Кто позажиточнее, нанимал пастухов со стороны, у нас эту работу выполняли дети.
Шуре пришлось нести такую службу несколько лет, следующая за ним по возрасту сестра Анна помогала матери ухаживать за младшими. А младшие у нас были всегда. Вставать рано утром тут горе. Детский сон сладок, особенно летом, когда нет сил даже сообразить, чего, собственно, от тебя хотят. Мать это хорошо понимала и, конечно же, жалела сына, но не показывала своей жалости. И не могу вспомнить такого случая, чтобы брат жаловался на судьбу, отнекивался, ставил бы какие-нибудь условия!
Почесывая искусанные комарами, исцарапанные ноги, жмурясь от света, он становился на четвереньки, точно прислушиваясь к звукам околицы, хотел убедиться, что да, день начался, а потом уже и вставал. Растите на воле! На то вам и красное детство дано! Наше в меру яркое и в меру трудное, красное детство Каких только не было эпизодов в буднях ребячьей жизни! Шура и я. Мы играем в камушки на куче песка у колодца.
Такие игры — обычное занятие детей тех лет. Поиграв, побежали с братом к гумну вприпрыжку, напевая что-то задорное. Было мне четыре года. Я с трудом поспевал за ним, придерживая штанишки свободной рукой. У распахнутых ворот гумна, в тени на прохладном току, остановились.
В полумраке гумна стояла веялка. Мы подошли к машине. С замиранием сердца смотрели на нее. Мое внимание привлекла пара шестеренок, и я тронул их рукой.
Тем временем Шура зашел с другой стороны, взялся за рукоятку, и Машина застучала, заколыхалась, а я, крича и теряя сознание, упал на ток с раздавленными пальцами левой руки. Видя мои страдания, Шура тоже громко заплакал.
Затем, опомнившись, схватил меня под руки и потащил в сторону хаты, к бабушке Зинаиде Ильиничне. Бабушка Зина в нашей семье находилась постоянно. Случалось, что недолго гостила у своих дочерей, которые жили в разных местах Смоленской губернии своими семьями. И опять возвращалась, делилась новостями, впечатлениями и, как прежде, входила в жизнь нашей семьи.
До конца своих дней несла она долю забот и дел, которые никогда не кончались. Нас тогда было в семье человек восемь. Младшему, Павлику, год от роду, но и он тоже считался едоком, как в шутку и всерьез говорили в те времена.
В хате для бабушки отводился совсем незавидный уголок между русской печью и входной стороной. Был там устроен так называемый полик, а повыше что-то вроде полатей из нескольких досок, соединенных на одном уровне с верхом русской печи. Бабушка имела кое-какие вещи, бережно хранившиеся ею в небольшом сундучке. Они предназначались для того рокового часа, когда человека обряжают в его последний путь по земле. Бабушка, человек исключительной доброты, всегда знала, кто из нас где, чем занят, поел ли, одет ли как следует, есть ли на руках вязанки варежки , кому нужно починить штаны или пальтишко.
Беды наши ребячьи разделяла сердечно и оберегала, как могла, от гнева отца своим материнским правом. Тогда же, увидев нас с братом в слезах и муках — а мы, подходя к хате, ревели в два голоса, бабушка встретила нас и домашними лекарствами облегчила нашу беду. Случай у веялки оставил на моей руке отметку на всю жизнь, запомнился нам с братом навсегда. Не один раз мы вспоминали его. В последнюю нашу встречу, в Москве, в году, когда мы были уже пожилыми людьми, Александр Трифонович, взглянув на мою левую руку, сказал:.
И тихо:— Наше далекое детство. Бабушка Зина. Зинаида Ильинична В поле, где пасли скотину, я носил брату завтрак. Чаще это были наши смоленские ржаные лепешки, которые пеклись на сковороде из того же теста, что готовилось для хлеба. К горячей лепешке прикладывался кусочек сала или даже масла. Считалось, что такой завтрак хорош и сытен. Я охотно выполнял свое поручение — нравилось бывать в компании брата и других ребятишек-пастухов.
Загорелые, босые, с выцветшими волосами, они ответственно относились к делу. Брат Шура любил общаться со сверстниками, а иногда даже и со старшими ребятами, что, между прочим, отцом и матерью нашими не поощрялось. Однако при каждом удобном случае он нарушал этот запрет.
Собравшись вместе, пастушата шумели, смеялись, рассказывали занятные истории, показывали ловкость и силу. У парнишек было пастушеское снаряжение: длинный кнут, самодельные рожки, трубы, в которые ребята безбожно громко трубили на все лады — уж очень хотелось им походить во всем на взрослых пастухов, в особенности — в игре на смоленском рожке.
Рожки недаром назывались смоленскими: играть так, как наш пастух, никто ни в каких других местах не умел. Такой мелодичной, прекрасной была эта музыка, что, бывало, если вдруг где-то заиграет пастуший рожок, человек замирал и слушал затаив дыхание. Обязательной частью пастушеского снаряжения был, конечно, кнут.
Длинные кнуты с маленькой рукояткой, с утолщением в начале назывались «пугой». Уж очень сильно, просто оглушительно, умели хлопать такими кнутами пастухи.
Мальчонка с разбегу, отработанным жестом, быстро посылал кнутище-пугу вперед, затем оттягивал назад. Тонкий конец кнута, рассекая воздух, делал резкий хлопок. Звук этот раскатывался далеко по округе.
Когда я приносил лепешку, Шура клал ее на разостланную одежку, так же делали все остальные, и братия с шумом и смехом разделяла трапезу.
Потом устраивались бои баранов, быков и даже коров. Схватки животных были опасны. Отцы категорически запрещали это делать, но пастушата не в силах были побороть искушение. Проходило лето. Полевые заботы отступали, и мысли ребят уже обращались к предстоящему ученью, к книжкам.
Правда, Шура читал книжки и летом, но меньше, конечно, чем осенью, зимой. Он и меня начал приобщать к чтению, когда мне было лет шесть. Первое знакомство со школой у братьев Шуры и Кости состоялось в году в Смоленске. Однако учиться им там не пришлось— школа перестала существовать в том же году. Время было трудное. Мечта отца — дать сыновьям образование в городе — не осуществилась, и ребята продолжили учебу в селе Ляхове, что от нашего хутора находилось в четырех-пяти верстах.
О школе и о самом селе Ляхове Александр Трифонович вспоминал в своей речи на Всероссийском съезде учителей 7 июля I года. Всю жизнь он помнил учительниц-сестер Марфу Карповну и Ульяну Карповну, которые умели донести до сознания детей красоту и силу русского языка и литературы. Уже тогда, в Ляховской школе, брат между сверстниками слыл «поэтом», хотя чаще приходилось ему слышать «стихотвор» или даже «стихоплет». Отец, будучи человеком сложным, тоже подчас говорил, что, мол, лучше бы без этих выдумок, что это добром не кончится, а людям даст повод для всяких пересудов.
В душе он был бы рад, если бы что-то получилось, но как ему было поверить, что сын и вправду станет писателем? Зимними вечерами братья возвращались из школы. Управившись с делами по хозяйству, семья начинала жить другой жизнью. Во всем этом отец наш принимал самое серьезное и живое участие. Он был по тем временам довольно-таки грамотным человеком для деревни. Умел не просто читать, писать, считать, но и начитанностью располагал немалой. Знал наизусть массу стихотворений и полюбившиеся произведения мог, перечитывая заново, аналитически разобрать.
Также обладал удивительной способностью устно перемножать числа, например, трехзначные на трехзначные, чему я до сих пор дивлюсь. Так что домашние занятия вечерами для всех нас были весомы и полезны. Учился Шура легко. С учителями складывались хорошие отношения. Порой они становились желанными гостями в нашей тесной хате. После Ляховской школы, кажется, с год Шура посещал Егорьевскую, которая была ближе к нашему дому, но почему-то значилась за другим сельсоветом.
Здесь, в Егорьевской школе, работали приехавшие откуда-то издалека учителя отец и сын Поручиковы — Илья Лазаревич и Иван Ильич. Они были близкими нашими друзьями. Дружба и возникла-то потому, что люди эти заинтересовались одаренным учеником и пожелали познакомиться с его родителями. Была у нас в те годы небольшая, топившаяся по-курному баня. Учитель Иван Ильич с благодарностью принимал предложения отца побывать в бане.
Так вот тогда, в начале двадцатых годов, по субботам, отец впрягал в сани лошадь и подъезжал к школе. Занятия уже обычно заканчивались. Возвращался домой отец вместе с учителем и Шурой. Субботу ожидали. Субботу любили. И было что-то необыкновенно интересное для нас, тогда еще совсем малых ребят: слово «учитель» содержало какое-то таинственное величие, и мы готовы были без конца рассматривать и слушать этого человека. Зимой отец направлял нас в баню прямо по снегу босиком.
Частенько рассказывал нам про дедушку Гордея, который не признавал рукавиц в самые студеные дни. В бане отец приказывал:. Уж, бывало, не до шуток, уже и дух на исходе от усердия родительского, а он спокойненько: — Назвался мужчиной!.. Гость и хозяин, раскрасневшиеся, возвращались из бани, и к их приходу на стол подавался самовар. Зажигалась висячая лампа. В те годы еще не отказывались и от лучины или какой-либо коптилки, но когда в семье оказывался уважаемый гость, полагалось подчеркнуть это и более ярким светом.
Нам, младшим детям, мне и братишке Павлику, так хотелось быть за столом вместе со взрослыми, но это не всегда дозволялось. Чаще приходилось в таких случаях сидеть на печи и, затаившись, вслушиваться в беседы старших, ожидая, когда мать вспомнит и позовет к столу.
А чай был необыкновенно хорош и ароматен, хотя,. Маленькие, расколотые специальными щипцами кусочки сахара были для нас, детей, настоящим лакомством. Не помню, чтобы употреблялось хмельное, и потому беседы отца с Иваном Ильичом были и понятны, и интересны всем. Мы видели влечение Шуры к своему учителю — не сводя с него глаз, стоя и придерживаясь за спинку стула, он вникал в каждое слово Поручикова, который был хорошим, искренним собеседником. После чая Иван Ильич садился поодаль от стола и внимательно слушал, что говорил отец.
Мне, тогда восьмилетнему, спустя более полувека уже трудно вспомнить, о чем шли беседы, но случалось слышать имена писателей, и чаще прочих — Некрасова.
Не обходилось без обращения и к самим книгам. Бывало, отец брал том Некрасова, который мне запомнился отменным ярко-красным переплетом, с тиснением имени автора и форматом более укороченным, чем тома Пушкина и Лермонтова.
Книгу эту отец всегда в таких случаях держал на руках раскрытой, прочитывал кое-что вслух, а прерывая чтение, опускал ее себе на колени, заложив пальцы между страницами. Костя и Шура слушали и лишь изредка подсказывали, если вставал вопрос о том или ином месте, странице в книге — они уже тогда знали ее от корки до корки. Книг у нас было, по теперешним понятиям, совсем немного, и все они умещались на угловой полочке под образами святых угодников, хранимыми по традиции, хотя уже тогда никто в нашей семье не отбивал поклоны им.
Книги и лежали просто одна на другой, а не в рост, как положено.
Почему-то полочку эту называли угловым столиком. Часто у нас появлялись книги, принесенные со стороны, потому, возможно, часть перечисленных мною книг могла принадлежать не нам. Имевшиеся тома Пушкина, Лермонтова и Некрасова читались у нас постоянно, при каждом удобном случае, и в будни, и в праздники. Приверженность к книгам отца и старших братьев сказывалась и на нас, младших,— мы знали много стихотворений наизусть за счет многократно прослушанных чтений. Волконская» , из стихотворений—«Эй, Иван», «Железная дорога», «Тройка», «Колыбельная песня» и ряд других.
Все это было любопытно для Ивана Ильича: в лесной глуши он встретил крестьянскую семью, которая жила, как говорится, «не хлебом единым». Я упомянул лишь о том, что было нам хорошо известно из имевшегося у нас некрасовского тома впоследствии я узнал, что это был второй том двухтомника Н. Некрасова издания года , упомянул потому, что именно произведения Некрасова проникли в глубину наших душ с особой силой.
Отец же наш многие стихотворе-. Много значило еще и то, что наша мать, Мария Митрофановна, была человеком остро чувствующим. И хотя сама она книг не читала в те годы — грамоты не хватало, но проявляла живой интерес к тому, что прочитывалось и являлось предметом обсуждения между сыновьями и отцом.
Обсуждения же и беседы возникали у нас всегда, как только в дом попадала какая-то новая книга. Перечислить все произведения, с которыми мы познакомились в детстве, просто невозможно: имена Тургенева, Толстого, Достоевского, Гончарова, Горького, Мамина-Сибиряка, Короленко слышали мы с дошкольного возраста.
Теперь это вряд ли показалось бы чем-то необычным, но в те годы наша семья слыла как бы странной и ходили о нас всякие, подчас язвительные, толки и россказни. И соседям, и родственникам казалось, что случавшиеся у нас материальные затруднения — результат зряшного устремления отца в «грамотные»; «туда же и детей толкает» — осуждающе говорили они.
Период, когда Шура учился у Ивана Ильича в Егорьевской школе, оказался особым в его отроческих исканиях. И дело шло не так уж плохо: я умел и читать и писать, хотя казалась мне такая учеба нерадостной. Каждый день с нетерпением я ждал прихода Шуры из школы в надежде услышать что-то новое.
Помню, как принес он домой вырезанный то ли из какой-то газеты, то ли из книги снимок — портретик человека с глубоким, проницательным взглядом, с окладистой бородой. Я впервые услышал имя Карла Маркса, о котором Шура тогда же поведал, что это великий вождь рабочих и трудящихся всего мира и что Ленин — продолжатель его учения. Тот маленький газетный портретик Шура пытался как-то пристроить на стене, но без рамки показалось недостойно великого имени, и тогда он решил сделать рамку сам.
Выполнить эту затею ему стоило немалых усилий—тяги к мастерству у него не было. Соединить углы ольховых палочек с помощью перочинного ножика долго не удавалось. Однако—не отступал: думал, прикидывал так и эдак и нашел-таки выход: соединил плотницким приемом «вполдерева» и закрепил шпильками. То, что концы несколько выступали,— дела не портило, а что кору он не снял — придавало. И портрет был вложен в рамку и повешен на стене над отцовским местом близ святых образов.
Отцу решили не говорить,—«Пусть сам увидит! Ждали этого момента с напряжением, гадали: «Что скажет? Приостановился, молча смотрел. Качнув головой и тронув себя за ус, усмехнулся:. Благодаря Егорьевской школе, стали нам известны песни революционных лет и гражданской войны. Получалось так, что заученные Шурой песни сразу же начинали петь и в семье.
Отцу это нравилось — любил он всякие песни, а новые пел с особым интересом. Так появились в семье тогда еще не всем известные «Мы — кузнецы и дух наш молод», «Марш Буденного», «Вихри враждебные», «Спускается солнце за степи», «Замучен тяжелой неволей» и другие.
А однажды, опять же из школы, Шура пришел в буденновском шлеме, какие носили красноармейцы двадцатых годов. Осталось тайной, как он ему достался: может, у кого-то выменял, может, это был подарок Ивана Ильича,— известно, что учительствовать он стал, демобилизовавшись из рядов Красной Армии,— шлем был не новый, и потому он был по-особому дорог Шуре: о гражданской войне, о красной кавалерии, о Буденном он уже многое слышал и читал и теперь носил этот шлем с чувством решительной готовности стать воином Красной Армии.
И песню «Мы красная кавалерия, и про нас Петь же он любил, как и отец, и хотя нельзя сказать, что обладал большим голосом, однако слух у него был отменный.
Помню, он первым в семье узнал и спел совершенно новую тогда для нас «Песню коммунаров». Песня эта посвящалась трагической судьбе группы коммунаров, которым предстояло для себя же копать могилу и быть расстрелянными на ее краю. Рослый юный Шура пел эту песню, стоя в кругу собравшейся семьи. Он был очень серьезен. Нас, слушавших в напряженном молчании, похоже было, он не видел. Его взгляд устремился как бы поверх слушавших, в воображаемую картину событий.
Мягкий его голос и ясная дикция, окрашенные искренним сопереживанием, были покоряющи, его хотелось слушать и слушать. В такие минуты мы забывали обо всем — все повседневные дела, все трудности жизни отступали, и семья подолгу сумерничала. Можно сказать, что период учебы Шуры в Егорьевской школе отмечен был в нашей семье особой настроенностью, во многом связанной с именем Ивана Ильича. Думается мне, что уже тогда, под его благотворным влиянием возникла у брата мечта и вера в возможность стать писателем.
Отец наш, бывало, раскрыв тетрадь сына с диктантом, вглядывался с прищуром, и на лице его светилась улыбка: радостно было видеть хорошие отметки. Вон оно что — «отлично, пять». А тут что? О да-да-а! Но вот это Ведь смотри, красота-то какая! Ну что ж, все равно хорошо! Одаренность Александра была понята отцом значительно раньше, чем стали замечать ее и тем более признавать на стороне.
Даже самые ранние его стихотворные опыты не прошли мимо внимания отца. Одной из них было то подражание «Вурдалаку» Пушкина, которое сам Александр Трифонович впоследствии припомнил в своей «Автобиографии»:. Шупень старый был убит Михайло Матвеевич Вознов доводился нам дядей — его супруга Екатерина Митрофановна являлась родной сестрой нашей матери.
Возновы жили в деревне Ковалево, как раз на полпути от нас в Ляхово. Вот, возвращаясь из школы вместе с двоюродными сестрами-сверстницами Верой и Фрузой, Шура часто заходил к ним домой, где, беседуя с дядей Михайлом, задерживался порой допоздна.
Михайло Матвеевич был очень религиозным человеком и с усердием пытался внушить детям-школьникам, как своим, так и прочим, мысль о необходимости верить во всемогущество Бога. Какое-то короткое время Шура находился под влиянием тех бесед и перед сном старательно пробовал молиться. Отсюда можно думать: «Трусоват я был немного, и страшна была дорога Я не помню, были эти стихи записаны им или нет, но дома их все как-то сразу запомнили.
Отец же, когда услышал их, был глубоко удивлен и, хотя не делал каких-то далеко идущих выводов, все же, как мне известно из рассказов в семье, пообещал сделать сыну подарок. Сколько я помню, та «заветная книга»—том стихотворений Некрасова, которую Александр всю свою жизнь берег и возил с собой, и была обещанным подарком. Сначала в семье никто не знал о его увлечении. Первым заметил отец, который обнаружил на чердаке хаты запрятанный под стрехой сверток исписанных листов почтовой бумаги. Произошло это на моих глазах каким-то утренним часом, в весенне-летнюю пору, когда Шура, наверно, был в поле со скотиной.
Отец вошел в хату со свертком. Он что-то говорил, утверждая, что «работа» Шуркина, а мать слушала с удивлением, прикусывая губы и качая головой, как бы не зная, что сказать: то ли это хорошо, то ли нет. Помню, что почтовая бумага была у нас в двух пачках, довольно толстых. Из них Шура и брал постепенно, по мере потребности.
Пачки убывали, и отец огорчался — бумага недешева. Прочитав написанное на листах, он сразу же понял, что это сочинительства сына. Еще выделялся в семье Шура особой приметливостью и выдумками. Ему не стоило труда придумать прозвище, кличку, заметить странность или новизну услышанного слова, которое он сразу же запоминал, а затем и употреблял в разговоре со смехом. Вот как-то послали его к соседям Савченковым одолжить соли.
Был он одет во что-то с плеча старших, не на него сшитое, подпоясан ремнем. В пути попался валявшийся обрывок проволоки, он его поднял и тоже обвернул вокруг себя поверх ремня. Когда же пришел к Савченковым, то их старик, Иван Михайлович, инвалид, занимавшийся столярным делом, прекратив работу, долго и молча глядел на вошедшего «трихваненка» многие из соседей называли нас «трихванятами» и потом произнес как бы в задумчивости: «Ремнем и дротом подпирязан!
Еще больше его удивило слово «подпирязан» вместо «подпоясан». В другой же раз, тоже возвратясь от Савченковых, он рассказывал:. Он сначала повернул эту бекешу, осмотрел, что-то ногтем поковырял возле застежки, оделся, вышел.
Вскоре возвращается и, постояв у порога, говорит длинно так, с расстановкой: «Звезды-ы я-ак ко-озы». Понимаете, небо, звезды и Откуда же козы? Значит, он где-то видел коз на лугу, и, наверно, они были маленькие и большие. Но все равно неправильно это! Звезды не похожи на коз! Ну и Иван Михайлович! И чего он только не придумает! Так потом и повелось у нас, если приходил кто из своих с надворья, то у него непременно спрашивали: «Ну как там, есть козы на небе?
Звезды як козы? Жителей Заднепровья у нас почему-то называли «торбулями». Соседи же Савченковы переселились в Загорье из деревни Немыкари, что была где-то там, в Заднепровье, а потому прозвище это укрепилось и за ними.
Так вот, слово «торбули» не давало покоя брату: по какой такой причине их так называют? Объяснение, что прозвище возникло от слова «торба», что, дескать, ходили с сумой, он отверг, так как название деревни «Немыкари» намекает на то, что жители не мыкались, то есть не мыкали горя.
А вот в слове «торбуль» — окончание «будь», не иначе как от «булькать» —пускать пузыри. Река большая. Кто-то, наверно, переплывал реку. А раз он тонул и торбу не бросил, то из нее булькали пузыри — буль-буль-буль. И получился «торб-буль»! Я пишу эти строки, будучи уже стариком-пенсионером. Задумываюсь над тем, чье же все-таки влияние на развитие мальчика, которому суждено стать поэтом, было в семье главнейшим? И если бы спросили меня по самому строгому счету, ответил бы, что в основном это было отцовское влияние.
Природные задатки — другое дело, но и в них немало отцовского. Матери нашей, покойной Марии Митрофановне, в ту пору многое было просто неведомо, она вышла из семьи с узкими интересами, где книг, разговоров на отвлеченные темы не существовало. Трифон Гордеевич человек очень сложный, в его характере щедрость уживалась со скупостью, доброта с безучастностью.
Трудно даже сказать, чего было больше. Спокойным, славящим Бога за то, что есть, он никогда не был — искал, гадал, рисковал. Но все же кто, как не он, научил нас видеть красоту родного края, умению удивиться, понять, полюбить песню, присказку, одарить похвалой плясуна, весельчака, рассказчика? И недаром об отцовской кузнице будет позднее сказано братом в поэме «За далью—даль»:. А ведь родился он сыном безнадельного отца, учиться ему пришлось мало, года три.
Значит, сам он по натуре был далеко не из тех, которым «лишь бы гроши да харчи хороши», если смог столь разносторонне обогатить себя знаниями и до конца дней своих сохранить живой интерес ко всему прекрасному. И это передалось его сыну.
Много эпизодов, которые до сих пор помнятся отчетливо, связано с дорогой на базар в Починок, с поездками туда вместе с отцом. Как правило, брал отец с собой того из нас, кто отличился чем-то хорошим — старанием в работе, безупречным поведением, умением что-то смастерить, то есть как бы поощряя за заслуги и ставя в пример остальным.
Конечно, мы знали, что там, на базаре, придется сидеть на телеге и томительно ждать, пока отец не управится со своими делами, неотлучно присматривать за лошадью и поклажей. Обязанности такие не столь просты и легки, если день выдался жаркий и сохнешь ты на солнце, долгими часами вглядываясь промеж сотен торчащих оглобель — не появится ли отец. Но все эти тяготы как-то забывались, и очередная поездка опять становилась заманчивой мечтой.
Неутолимо хотелось видеть что-то новое, неизвестное — жизнь за пределами хутора, разноликую массу людей. И еще, тоже немаловажно, отведать белой городской булки, да еще и колбасы, что непременно должно было случиться по завершении отцом своих дел. Может быть, я уже не совсем точно приведу названия селений, через которые приходилось проезжать, но однако же помню Лучесу, Бесищево, Бердибяки, Петрово. В Лучесе было много деревьев,. Несметное число галочьих или грачиных гнезд прямо в деревне, возле хат.
Отец никогда не проезжал молча через эту деревню.
Он даже приостанавливал лошадь и любовался царством птиц, обращал внимание на особенность жизни этой деревни, ее людей, с одобрением отмечал, что эти — по-настоящему русские, раз они так любят природу. В Бесищеве, неподалеку от дороги, помнится, был какой-то парк или сад, довольно тенистый, через который проглядывал белый дом с колоннами у подъезда. И здесь тоже останавливался и без какой-либо зависти восхищался открывающейся картиной.
Что касается его отношения к людям, то тут надо признаться, что был он порой прямоват, неосторожен и несколько высокомерен. Но любил и нелукаво уважал всякого, в ком видел деловитость, мастерство или трудолюбие. Лодырей и бездарностей открыто высмеивал. В полутора-двух верстах от нас жил в деревне Селиба удивительный человек Николай Федорович Рыбкин — редкостный мастер.
Семья у него была преогромная: куча-лестница сыновей-дочерей, а рабочих рук мало. Поэтому бедность одолевала его постоянно. Отец дружил с Рыбкиным и очень уважал этого человека, охотно общался с ним, ценил как самородка-механика. В деревне Столпово проживал Лазарь Иванович Иванов. Был он балагур, песенник и плясун. Жил бедновато, а точнее, даже бедно, хотя и имел свою хату, какой-то небольшой надел земли. Но была в нем жизнерадостность, никогда он не унывал. Выпить, правда, любил, но больше не по пристрастию, к случаю.
Знал множество шуток, частушек-прибауток. Нередки бывали случаи, когда он навещал отца, и тот, если даже был занят, ради этого человека прекращал работу. Потому как Лазарь Иванович был «доктор» — хандру снимал, желчность лечил. Он послушает тебя, упершись взглядом, взвесит грусть твою и Лапти мои, лапоточки мои! И откуда ты берешь все это, Лазарь Иванович? Куда там! Лазаря Ивановича не остановить. Заряд у него такой подоспел, и пока не выработает его, будет продолжать. Его скуластое лицо, щедро отмеченное возрастом, все так и играет, а сам он уже как бы вне земного притяжения, он на крыльях, он не имеет веса, он пляшет.
Все — он: передохнет, притихнет и снова:. Такие артисты-самородки и разыгрываемые ими сценки, заменявшие и цирк и кино, разнообразили и даже оздоровляли хуторскую жизнь. Взрослым они позволяли хоть на минуту сбросить с плеч тяготы жизни, а для нас, детей, были и вовсе ни с чем не сравнимы. Смотрели и слушали их с превеликим удовольствием. Не могу удержаться, не сопережить, да и читателю хочу напомнить о милом, сыновнем стихотворении брата — «Поездка в Загорье», в котором он упоминает наших односельчан, в том числе и Лазаря Ивановича.
Написано это стихотворение спустя полных десять лет со дня последней встречи брата с уголком детства и юности, где почти так же давно не было его кровных. Приведу отдельные строки:. В начале двадцатых годов кузницы у отца не было. Семья наша, состоявшая из девяти человек, продолжала жить с земли. В хозяйстве имели одну лошадь, две коровы, несколько овец. Но жилось трудновато. Хлеб был постоянной проблемой. Рожь, основная хлебная культура, на нашей земле редко удавалась, и отец вынужден был пересеивать озимые яровыми — ячменем, гречихой, овсом.
Веснами несколько лет подряд мы бывали без хлеба. Перебивались всякой зеленью, вместо хлеба шли затируха, драники и все такое. Питались, как в шутку говорил отец, «акридами и диким медом» [1].
Хорошо помню, что весной года продали платяной шкаф и комод, так как иного выхода не видели. Вещи эти были, пожалуй, единственные, которые как-то облагораживали наше жилище, но бесхлебица принудила отдать за муку. Купил эти вещи наш родственник из деревни Ковалеве — Вознов. А потом и продавать уже нечего стало.
Ходил отец однажды из угла в угол, курил махорку, думал. В такие минуты все затихали, чего-то ждали, надеялись, потому что знали его натуру, помнили им же сказанные неоднажды слова, что безвыходных положений не бывает.
Тогда-то он вдруг остановился и объявил:. Откладывать сборы не любил. Утром следующего дня мы расставались. Всех он перецеловал, каждому что-то успел сказать, хотя бы просто «Будь молодцом! Не горюй! Удаляющуюся его фигуру, видневшуюся на травянистой дорожке вдоль межи, мы долго провожали взглядом. Уже чуть заметной была его покачивающаяся голова за пригорком, потом и совсем скрылась, но мы все смотрели и смотрели туда вдаль, как бы боясь повернуться и увидеть опустевшее его место у окна.
Недели через две отец возвратился домой—семьянин он был заботливый: спешил дать знать, где нашел работу и что ожидается впереди. Настроение у него было приподнятое. В деревне Мурыгино, что была где-то по Рославльскому шоссе между Починком и Смоленском, неподалеку от деревни Колычеве, в которой жила его родная сестра Евдокия, он работал теперь исполу, в хозяйской кузнице, у некоего Абрама.
Молотобойцем у него был хозяйский сын, мечтавший стать кузнецом. Отец удовлетворен. За эти первые недели он успел кое-что заработать — принес связку баранок, немного сала, несколько рублей денег, узелок крупы. Радости нашей не было конца: все мы чем-то одарены, как-то отмечены. Всего же дороже было то, что отец остался доволен найденным местом.
Ковал он там лошадей, зубил серпы, правил крестьянские топоры — все работы он хорошо знал. Дела нашей семьи заметно улучшились. Так и пошло: каждую субботу Костя впрягал лошадь, ехал в Мурыгино и привозил домой отца с гостинцами. Воскресные дни стали похожи на праздники. Так с весны года до осени работал отец в чужой кузнице. По неделе, иногда по две кряду он не бывал дома. Период этот воспринимался просветленным, обнадеживающим, жить мы стали лучше. Не помню уж, то ли выпивал малость, то ли нет, но каждый раз, приезжая домой, он от души пел.
Там, в Мурыгине, он узнал новые для него песни «Ты крапива, ты зеленая» и «Жили чумаки». Как одну, так и другую он певал по-белорусски, как довелось ему слышать. Матери не нравилось, когда он употреблял приставку «ти», а также слова «бяды», «гады» «Жили чумаки тридцать три гады, не видали чумаченьки над собой бяды» , но он считал, что нужно петь именно так, как поется песня в народе, с характерными особенностями местного говора.
Но прежде всего, по приезде домой, отец начинал подробнейше излагать, как для него прошла неделя, какие случились заказчики, как он подковал чью-то там норовистую лошадь, на спор, не заводя ее в ковочный станок.
Об этих событиях он мог рассказывать с таким жаром, так входя в историю минувшей недели, что казалось — и сам он с интересом прислушивался к своей импровизации, перевоплощаясь то в образ заказчика, то хозяина, а то и чуть ли не в норовистого коня, позволившего ему подковать себя без станка. Прежнюю свою обязанность — пасти скотину — он передал мне.
Осенью того же года он стал учиться в Белохолмской школе-девятилетке. Константину тогда было шестнадцать,— тоже надо бы учиться и парень он способный, но Нес он эту ношу исправно — все умел, все успевал и не роптал на свою судьбу. Очень хотел и всячески содействовал тому, чтобы хоть Александр продолжал образование. Как жилось Александру там, в Белом Холме, какие успехи были у него в учебе, какие были там преподаватели, рассказать я затрудняюсь. Скажу только, что в семье остро ощущалось его отсутствие, мы скучали, ждали дня его прихода домой, но почему-то вспоминается: дома он бывал редко.
Объяснить же это можно лишь тем, что он уже тогда, в свои тринадцать — четырнадцать лет, всячески старался как можно меньше пользоваться материальной поддержкой семьи, пробиваясь порой чем придется возле друзей-однокашников. Был дружен с братьями Сиводедовыми — Василием и Георгием.
Василий был старше Александра года на четыре, а Георгий почти такого же возраста.
Сиводедовы родом из деревни Старо-Ханино, что в ельнинской стороне. Иные воскресные дни проводили у них. В конце января года пришел Александр в Загорье с Василием Сиводедовым. Вечерело, подмораживало. Приход их был неожиданный, и первое, о чем поспешили сообщить, было то, что умер Владимир Ильич Ленин.
Они принесли с собой газету небольшого формата, в которой было напечатано об этом. О жизни страны и столицы мы узнавали тогда с запозданием — радио было только, кажется, в городах. Летом года Александр еще не знал, что учеба его надолго прервется — Белохолмская школа должна была закрыться. В какой-то из праздничных дней июня или июля он собрался идти в Белый Холм. С собой взял и меня. От Загорья Белый Холм находился верстах в семи-восьми.
Не помню, был ли сам Александр во что-либо обут, я же шел босой. Пройдя Ляхово, мы свернули с большака влево и пошли по белой пыльной дороге, лежавшей среди увалистых полей колыхавшейся ржи. Дорожная пыль была мелкой, текучей, как цемент, нестерпимо горячей, но по узким обочинам, поросшим травой, идти было не лучше.
Наконец показался Белый Холм — между деревьев белели здания. Александр, видимо, знал, но не спешил сказать: в тот день в Белом Холме проходило нечто вроде гулянья или ярмарки. Стояли торговые палатки, на площади — масса молодежи из окрестных мест, на лужайках играли, смотрели какие-то представления.
Работали платные качели, все было наполнено праздничным гулом. В тот далекий день в Белом Холме при встрече с однокашниками — рослыми ребятами, с девчонками — брат оживленно и просто вступал в разговоры, улыбался, шутил. Девочки смеялись, кокетничали, а Александр еще непременно представлял и меня: «А это брат. Моя голова уходила в плечи, а о том, чтобы что-то сказать, и думать было нечего.
День тот мне запомнился долгим и трудным. Мне хотелось поскорее домой. Понимая мое смущение, Александр увел меня к качелям, где я первый раз в жизни испытал круговой полет. В тот же день, побывав сначала у водяной мельницы и на берегу пруда, густо поросшего явором и камышом, отправились с несколькими знакомыми Александру парнями в бывший барский сад в Черневе, оттуда уже совсем другой дорогой пришли в Ляхово.
Здесь в небольшой лавчонке частника Гайдомовича торговала молоденькая дочка владельца, с которой Александр, даром что было ему всего лишь четырнадцать, беседовал как заправский молодой человек. Потом он купил штучно несколько конфеток, попрощался, пожелав «не засидеться», и мы пошли. Несколько отойдя, сказал даже не мне, а для себя:. Последние три года жизни Александра в Загорье были нерадостны. Парень взрослел, мечтал учиться, но школа в Белом Холме закрылась, ученье прервалось. Некоторым его сверстникам при содействии родителей удалось устроиться учиться в городах, кое-кто из наших же родственников отправился в Смоленск, а ему, и хотевшему, и имевшему все данные, такой возможности не представлялось.
Угнетало его и то, что быть по-настоящему полезным дома он не мог: призвания к хозяйствованию, к деревенскому образу жизни у него не было. То, что приходилось делать по хозяйству, он, конечно, делал. Иначе нельзя было, живя в семье, но это не отвечало требованиям его души. А семья жила по-прежнему трудно.
Взять хотя бы избу. Тридцать с небольшим квадратных метров на девять, а в году на десять душ! Какие только не применялись уплотнения, чтобы как-то разместиться для сна! В маленькой спаленке, впритык к кровати родителей — настил от стенки до стенки — «койка». Над кроватью полати, где спали Константин и я. Без сноровки взобраться туда было непросто: первому помогали снизу, придерживая ногу, второму помогал тот, кто оказался наверху За печью, сразу от входных дверей — клетушка с настилом, кое-кто там спал тоже, хотя под ней нередко размещался в холодное время еще и теленок, а выше — спальное место Зинаиды Ильиничны, матери отца.
Мне самому сейчас трудно представить, как же мы жили, хотя я нисколько не сгущаю красок. Вот в таких условиях взрослел, мечтал, активно участвовал в общественной жизни брат Александр.
И комсомол, и Осоавиахим, и селькоровская работа требовали определенной организованности, внутренней дисциплины, а также и времени. Он должен был отлучаться, иногда не мог принять участия даже в неотложных работах по дому.
Как это воспринималось нами и нашим отцом? Все мы по возможности шли ему навстречу. Было какое-то понимание, что у него своя судьба, таилась какая-то надежда и вера, что его. Покривится, бывало, отец, что-то буркнет не слишком лестное для сына, да тем и ограничится. В душе отец не только любил Александра, но и гордился им. Напомню еще раз, что способности Александра былизамечены отцом намного раньше, чем заметил их кто-либо на стороне. Нет, препятствий Александру никто в семье не чинил, а брат Константин, как старший, работал, как говорится, за двоих и никогда не попрекнул Александра, хотя судьба Константина при иных обстоятельствах, может, тоже сложилась бы иначе.
Об этом периоде жизни брата многое рассказал А. Кондратович в своей книге «Александр Твардовский» Издательство «Художественная литература», Кондратович, имевший возможность пользоваться архивом Александра Трифоновича, ссылается на его дневниковые записи тех лет. Читать эти места в книге мне, родному брату поэта, мучительно тяжело, хотя упрекнуть автора в неточности я не могу.
Верю, дневники у молодого Александра были и ссылки верны. Но, хочу отметить, не обошлось и без «акцентов» в стремлении представить Трифона Гордеевича самым что ни на есть несимпатичным образом.
Надо прямо сказать, что и Александр не всегда бывал прав. И, как показало время, не лишен был противоречивости в течение всей жизни. Был человеком грамотным по-деревенски. Книга не являлась редкостью в нашем домашнем обиходе. Целые зимние вечера у нас часто отдавались чтению вслух какой-либо книги.
Толстого, Никитина произошло таким именно образом. Отец и на память знал много стихов: «Бородино», «Князя Курбского», чуть ли не всего ершовского «Конька-Горбунка»".
В книге «Александр Твардовский» Кондратовича приведено неоконченное стихотворение «О детстве и об отце». Написано оно Александром Трифоновичем в году.
Да, действительно, эпизод описан «до щемящей ожесточенности». Просто страшно. Но почему-то никто из наших не припоминает этого случая, хотя, казалось бы, не мог он остаться тайной. Думается, что есть в книге Кондратовича авторское преувеличение. И нет, не опубликовал его сам Александр. В книге есть и вольности в изображении внешности Трифона Гордеевича: « Волос еще более черных, цыганистых»—о снимке года, на загорьевском пепелище, где вместе с Александром запечатлен наш отец.
Отец наш был волосом рус, глаза светло-серые, усы-борода — рыжеватые. Я не имею своей задачей критически разбирать всю книгу А.
Да и написана она не о Трифоне Гордеевиче. Но все же, читая в ней строки о нашем отце, испытываешь огорчение: то и дело наталкиваешься на неуместную фамильярность, очевидную предвзятость и неприязнь, которые я, как сын, достаточно хорошо знавший родного отца, не могу считать справедливыми. Например, о работе в кузнице А. Кондратович пишет: «Трифон Гордеевич уже совсем осатанел в работе, готов был часа не спать Или: «Между отцом и сыном возникла вражда».
Но мы — я, брат Павел, сестры Анна и Мария да и Константин — категорически не согласны со столь резкой характеристикой отца. Славяне отделились от балтов в: А 5 в. Восточные славяне заселили Восточную Европу в: А вв.
Б вв. В вв. Г вв. Соотнесите дату и период Российской истории: 1 восточные славяне в древности 2 Древняя Русь 3 становление Московского государства А 9 — 13 века Б 14 — 16 века В 5 — 8 века. К системам земледелия восточных славян не относится: А подсечно-огневое Б переложное В ирригационное 9.
Народное собрание на Руси называлось: 1 совет 2 круг 3 вече 4 собор Правление князя Святослава характеризуется: 1 постоянными завоевательными походами 2 принятием свода законов 3 принятием христианства 4 строительством церковных соборов Отметьте лишнее: Государство — это такая организация жизни общества, при которой А существует единая система управления людьми Б все граждане имеют одинаковые права и возможности в управлении государством В существуют единые традиции и законы во взаимоотношениях Г осуществляется охрана границ и регулируются взаимоотношения с другими государствами и народами.
Как называли жителей Скандинавии, вторгавшихся в северо-западные земли восточных славян? А хазары Б норманны В печенеги Г византийцы Восточные славяне называли наёмных скандинавских воинов А князьями Б дружинниками В варягами Г купцами Кто откликнулся на обращение представителей северо-западных славянских земель к варяжскому племени: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет.
Придите княжить и владеть нами»? Датой образования Киевской Руси считается А г. Б г. В г.